Философия - главная    Психология    История    Авторам и читателям    Контакты   

Философия


Дым
"Мальборо" и "Кента" полускрывал порнуху, прокатываемую на видаке, и
гремели двухкассетники.
Солдатик видел это совершенно ясно. И подумал, что если бы туда
воткнуть хотя бы одну гранату, кишками и мясом забросало бы все
вокруг. И с этой мыслью он вернулся к воротам, потому что вот-вот мог
пойти по постам проверяющий.
5
Жизнь прослеживалась, как одна длинная фраза, полная придаточных
предложений, лишних определений и отступлений в скобках - приходилось
возвращаться к началу, и смысл проступал, несмотря на перепутанный
где-нибудь падеж, окончание, меняющее местами объект и субъект
действия.
Все чаще в последнее время он задумывался о тех странных, по
привычке казавшихся бессмысленными годах, которые принято считать, не
вдаваясь, счастливыми, - о детстве и молодости. И получалось, что
между ними и нынешней жизнью был какой-то незамеченный провал или
рубеж, какое-то пространство, перейдя которое, он сначала изнутри, а
потом и во внешних своих чертах стал совершенно другим. Что-то такое
случилось, после чего и читать стал по-другому, и музыку слышать иначе
- музыку, кстати, хуже и тупее, а видеть все ярче и подробней, хотя
иногда и наоборот: смазанно и без настроения... Главное же - думать
стал. Не то чтобы как-то глубже или серьезней, а просто - стал думать.
Выяснилось, что раньше не думал вовсе, обнаружились чудовищные пробелы
не только в знании, половину классики из школьной программы либо
вообще не читал, либо помнил смутно, но, что хуже, сам заметил
удивительные лакуны в собственной системе мнений и взглядов. И вот
заполнение, причем очень быстрое, всех этих пустот сделало его
совершенно новым человеком, а прошлая жизнь ушла, исчезла, и если
вспоминалась, то исключительно как чей-то не слишком интересный
рассказ.
Вспоминался двух-трехэтажный поселок, степь окружала его полынью
цвета парадных офицерских шинелей - летом; дикой глинистой грязью
осенью; редким, с черными прорехами, постоянно сдуваемым снегом зимой;
снова грязью начиная с марта; и, наконец, тюльпанами всех цветов.
Мелкими разноцветными тюльпанами.
В поселке дома были двух типов: восьми- и двенадцатиквартирные, в
один или два подъезда, как во всех поселках, выстроенных в начале
пятидесятых. Посередине несообразно большой асфальтовой площади стоял
дом культуры с колоннами и портиком. В левом от портика крыле был
спортзал, запах пота и пыльных матов, в правом - библиотека с невесть
откуда взявшимся американским журналом "Popular Mechanic", в котором
джентльмен с узким длинным галстуком предлагал купить изумительную
газонокосилку с незасоряющимся карбюратором. Вдоль узких асфальтовых
дорожек внутри поселковых дворов к концу лета, когда уже приближалось
возвращение в школу, пышно разрасталось кустообразное растение с
поселковым названием "веники". Солдатики с гауптвахты, без поясов,
умеряли его рост - под наблюдением конвойного с автоматом ППШ,
опущенным дырчатым стволом вниз, - без всяких косилок, косами, прямо
посаженными на короткие ручки, вроде шашек, изогнутых в обратную
сторону...
На кухне стоял приемник "Москвич", отделанный по закругленной
панели розовой пестроватой пластмассой. Если хорошо постараться, на
средних волнах, медленно перемещая по кругу тонкую красненькую
стрелку, можно было обнаружить особенный хрип, потом неземной какой-то
оркестр - и баритон: "This is the Voice of America. Jazz hour..."
Иногда в словах Виллиса Коновера (с которым потом, пятнадцать лет
спустя, то есть уже и пятнадцать лет назад, познакомился), иногда в
его словах можно было услышать имя и узнать таким образом, что это
оркестр Вуди Германа играет такую музыку, от которой возникает
картинка улетающей назад дороги, движение входит в душу, и летишь в
одной из тех хвостатых машин из журнала "Popular Mechanic", и длинный
узкий галстук закидывает ветер на плечо... В школе учили наизусть про
птицу-тройку. Потом любил Гоголя, разлюбливал, опять любил безумно - и
точно знал, что птицу-тройку выдумали в Штатах. О, бедная моя школа!
Пришла молодость, все продолжалось, и узкий галстук действительно
отдувало ветром, оркестры, старательно и прилично снимавшие Вуди
Германа и Каунта Бейси, гремели в торжественных залах дворцов культуры
под красными узкими и длинными полотнищами, извещавшими, что нынешнее
поколение советских людей будет, мать бы его так, жить при коммунизме,
- все было, но растения "веники" уже отшумели, и, если бы оказался
вдруг в их зарослях, они бы не достали и до колен.
Тут, видимо, и был тот самый рубеж между жизнью и жизнью, пустое
время молодости, тупое тренировочное время, однообразный пот и пыльные
маты не задевших души постелей, с прочитанными и вошедшими только в
подкорку книгами, с чувствительностью кожи слишком сильной, делающей
наслаждение быстрым и кратким, легко забывающимся в нескончаемых
повторениях... Боже, было ли это? Ну было, было. А зачем, Боже? Неужто
сейчас дано понять смысл и назначение?
Ломая красные, реже желтые, еще реже синие тюльпаны, катались по
пыльной даже весной степной земле, под ее грудью не было складок,
потому что была то еще не грудь, а сильно вспухший сосок, и резинка,
вытащенная из вздержки и связанная для тугости узлом, с трудом
пропускала руку, и пальцы обжигало обнаруженными как бы не на законном
месте волосами, тут все и кончалось. С этого все и началось.
Теперь можно иногда случайно, в самой неожиданной части города,
встретить немолодую женщину с пустым и озабоченным выражением лица,
которое проступает сквозь любой грим, оглянуться, кивнуть - и не
почувствовать ровным счетом ничего. Между жизнью и жизнью была
нейтральная полоса, а может, жизней было даже больше, чем две.
Вскрытие покажет, как принято выражаться, теперь уже вскрытие
покажет...
А пока идет, длится другая, новая, последняя жизнь.
Ну, как работается? Ничего, нормально, все нормально. Сколько у
тебя сегодня времени? Часа полтора, может, два, извини, больше не
получится. Почему ты извиняешься, я тоже больше не могу, мне к пяти на
передачу. Хорошо, я отвезу тебя, пока идем где-нибудь попробуем
пообедать. Да где же ты пообедаешь, опять будешь искать и злиться,
давай просто где-нибудь выпьем кофе, а поем я в Останкине. Ты-то
поешь, а я сам голодный, идем, идем... Ну, а как у тебя дела? Были
новые предложения? Кто из режиссеров глаз положил? Не говори чепухи и
пошлостей, это уже не ревность, ты просто хочешь меня обидеть. Извини,
ну извини... Ладно. Только не пей сегодня, хорошо? Хорошо, не буду,
только одну рюмку. Ну грех же не воспользоваться, если в этой помойке
оказался приличный коньяк... Командир, в Останкино, червонец,
поедешь?.. А, мать... В Останкино, командир... Слушай, я опоздаю,
давай в метро, будет быстрее. Если следующий не повезет - хорошо,
пойдем в метро... Вот видишь, все-таки едем. Поцелуй меня, и давай
больше не спорить, ладно? Ладно. Ты меня любишь? Любишь-любишь.
И никогда, никогда, никогда не описать эту тьму, и огни, и
асфальт, и дождь, и езду. Так и сдохну, и никто не узнает, что это
такое - вечерняя, ночная езда по Москве в такси, на леваке, под
слишком громкую музыку... Может, кто-нибудь уже описал или опишет? Ну,
спасибо тебе за такую перспективу! Я сам хочу, понимаешь, сам, и никто
это не опишет никогда - то, что видел я, понимаешь? Понимаю, конечно,
понимаю... И если я это не опишу, то это умрет, понимаешь, значит, я
вместе с собой уморю все это... извини, я говорю банальности, мне не
хочется искать другие слова... Ничего. Не расстраивайся, милый,
любимый, не расстраивайся и не пей, пожалуйста, я тебя прошу, хорошо?
Хорошо.
Самое главное - это именно красные хвостовые огни, это важнее
всего. И еще исчезновение деталей в темноте и под дождем, праздничная
нарядность мокрого асфальта и красных уплывающих огней...
Если это вдруг случайно можно продолжить, если повезло и в сумке
болтается купленная у ханыги возле Елисеевского за двадцатку бутылка -
тогда есть смысл в очередной раз попытаться. Уже вернувшись, ощущая
двойной жар - в затылке и шее от проглоченного перед тяжелым поздним
ужином неполного стакана, и во лбу, в надбровьях, от усталости и
желтого света лампы, - чувствуя, кроме того, что минут через двадцать,
через полчаса кайф пройдет, жар схлынет, и останется только усталость,
потянет в сон... Вот тут-то и есть надежда поймать эти огни, этот
мокрый блеск и впихнуть их в серые строчки, выезжающие из старого
"рейнметалла" с блеклой лентой.
Лишь бы поймать! Тогда уже можно спокойно закурить и, слегка
улыбаясь хитро-безумной улыбкой в пустоту, отодвинувшись от стола,
додумывать и довязывать эту детскую забаву - Сюжет. Сюжет, Сюжет,
Сюжет, будь он неладен! Ну почему же нельзя, невозможно, самому
становится тоскливо не выдумывать картинки, не связывать их, не видеть
белую дорогу, сияющую под белым солнцем, проселочный съезд в сторону,
в лес, выбитую полянку - стоянку над откосом, заросшим буйным, слишком
ярким лесом, и злых, жадных, хрипящих ненавистью людей, таких лишних
здесь... А ведь, казалось бы, хочется совсем другого: писать и писать
об этой жизни, об этой женщине, ничего не выдумывая, не вызывая в
памяти чужие картинки, не доводя их до ясности галлюцинаций, а просто
писать о вечере в Москве, о людях, говорящих понятным языком, об их
нищете, о том, как дерутся в очередях, как затравленно зло смотрят на
танки, идущие в начале октябрьской ночи посередине улицы, сверкая
белой парадной краской по обводам, о нашем с нею страшном счастье, о
нелепых поцелуях на улице, когда девчонки рядом хихикают над старым
козлом и его пышной дамой, о том, как стыдно быть счастливыми нам
самим, когда в метро бабы везут вырванные с боем макароны, о любви,
которая всегда не ко времени, но никогда так, как сейчас.
И можно так писать бесконечно, но вдруг выплывает белая дорога и
большой темно-синий автомобиль, жарко сияющий под солнцем,
проносящийся по этой дороге.
Безумное занятие, постыдное для взрослого мужчины - придумывание
сказок. Впрочем, этим всегда занимались именно взрослые мужчины,
знающие, что это такое - придумывать другую жизнь. Голова тяжелеет,
вместо кайфа уже нарастающая боль, и перед сном надо принимать
спазмальгин.
Балеары. Июнь
Они приехали на темно-синем "вольво-универсале". Тяжелая темная
машина выглядела нелепо на узкой жаркой дороге, но уж тут, подумал
Сергей, совки себе изменить не могут: "мерседес" или "вольво" - вот их
рай, их Царствие Небесное, уж если возможность появилась, они не
упустят.
Мчались по направлению к Андрачу, седой комсорг лихо управлялся с
рулем на горной дороге. Все-таки чему-то их там учат, под Минском или
где там... Юлька не то стонала, не то шипела сквозь зубы, руки ее
напряглись, наручники до сизой белизны передавливали по-птичьему
костлявые запястья.
Сидели на заднем сиденье вчетвером, вжавшись друг в друга, у
Сергея затекла левая нога, нестерпимо ныла мышца. Он был прижат к
левой дверце, поверх его ладоней, связанных наручниками, лежала ладонь
прапора-афганца, было похоже, что между ними есть противо-
естественная ласка. У правой дверцы сидел третий, это был белобрысый,
аккуратно стриженный, краснолицый, как всякий загорелый северянин,
паренек, больше всего похожий на путешествующего амстердамского или
сток-гольмского студента. Его ладонь лежала в свою очередь на
Юлькиных, вид был вполне лирический, если бы не побелевшие ее
запястья. Вторые пары наручников обеспечивали эту нежность - левую
руку прапора они дер-жали на ладонях Сергея, левую руку белобрысого -
на Юлькиных.
- Fucken Russian bastard, - шипела Юлька, белки глаз ее стали уже
совершенно красными, и лицо исказилось до полного сходства с
африканской деревянной маской, - fucken bloody shit, you, Russian
cocksucker... You, listen! Wouldn't you fuck me in your fucken Paris
with your fucken prick, I never have such fucken position with fucken
cops. You, old asshole, old assfucker.
- Shut up, you. - Сергею надоело, он негромко бормотнул в ответ:
- Now you will be shooted together with such old shit, like me... And
shut up, don't fuck me...
- Хорош, Серега, спикать, - не оборачиваясь, сказал от руля
комсорг. - Я хоть по-английски и секу, но черт вас разберет, может, у
вас не семейный разговор, а код... Помолчи, не раздражай ребят, им и
так тесно, жарко... Перевозбудятся, куда мне тогда твою черножопую от
них прятать?
Сергей не успел даже дернуться. Юлька взвилась, белобрысый
пацанчик стукнулся головой о потолок, а Юлька уже колотила кулаками,
браслетами наручников комсорга по седине, рука белобрысого
выворачивалась и хрустела, машина вильнула и, ломая низкие кусты,
въехала на поляну над обрывом. "С'ам тшерношопи, - визжала Юлька, -
тшерни, хрясни, я мил шопа чистий за твой морда, плиать, сук!.."
На поляне Юлька лежала лицом вниз, белобрысый с побелевшими
глазами поливал запястье с начисто сорванной кожей люголем, прапор,
защелкнув вторую пару наручников на Юлькиных щиколотках, - золотая
цепочка блеснула - поволок уже глухо замолчавшую, с быстро вспухающим
кровоподтеком на скуле Юльку к открытой задней дверце машины. Блондин
оскалился и пнул Юльку кроссовкой в живот: "Гнись, сука черная, лезь,
потом не так согнем".
Сергей сидел на траве, вытянув перед собой скованные руки, рядом
валялась вторая пара наручников. Прапор уже подходил к нему - они
собирались и Сергею сцепить ноги, положить рядом с Юлькой, перекрыть
уже приготовленной полосатой брезентухой - мало ли что лежит в
универсале, прикрытое куском пляжного тента.
- Зря вы дергались, - сказал седой комсомолец, - и баба твоя, и
ты... Теперь до Пальмы поедете багажом, там на яхточку... Белеет парус
одинокий, понял?
Он доставал из алюминиевого ящичка шприцы и ампулы. Ящик сверкал
на солнце, тишина и солнце стояли над поляной, деревья уходили в небо,
их вершины были и вверху, и рядом - лес по откосу спускался к морю,
прореженный дорожками, усыпанными мелкими острыми камнями. Внизу, под
откосом, пустел маленький песчаный пляж, отливающий светлым серебром,
и зеленела мелкая бухточка.
Сергей подтянул ноги к груди и резко разогнулся. Лбом он точно
въехал в низ живота склонившегося к наручникам прапора и, почти
одновременно двинув затылком, разбил ему лицо. Через секунду он уже
прижимал изувеченного к себе спиной, передавливая ему горло перемычкой
наручников.
- От машины, - негромко скомандовал Сергей белобрысому.
Прикрываясь прапором, он шагнул к поднятой вверх задней дверце
универсала и мгновенно оказался под ее прикрытием. Белобрысый стоял в
метре, все еще скалясь, - не успел сменить выражение лица.
- Отомкни, - так же негромко скомандовал Сергей прапору и
наклонил его к Юльке. Прапор дернулся, Сергей чуть напряг руки, прапор
захрипел, вытаскивая из кармана ключ от наручников. Ключ болтался на
длинной цепочке, прапор никак не мог его ухватить, слюна бежала из
углов его рта, руки у Сергея уже были мокрые.
Юлька застонала, выползла, встала на земле, с трудом разгибаясь,
сделала шаг из-за машины. Белобрысый уже подался назад, но было поздно
- тяжелый розоватый комок Юлькиной слюны плюхнулся ему точно в глаза,
потек по щеке. "Shit", - сказала Юлька и окончательно разогнулась.
И тут же Сергей понял, что он проиграл еще раз - и теперь
непоправимо, потому что больше глупостей эти ребята уже не наделают,
спешить не будут. Седой стоял, чуть расставив ноги, как в тире, и с
двух рук целился в Юльку широким, страшным стволом.
- Стой спокойно, солнышко, - сказал он, - don't move, molly, be
quiet... Серега, объясни ей: у меня обойма специальная, ей такая
здоровая дырка лишняя будет... И сам брось человека душить, слышишь?
Он, может, однополчанин твой, а ты его душишь. Иди ко мне спокойно,
повернувшись задницей, понял?! А то я точно твою шоколадку пополам
сломаю...
Белобрысый ткнул плохо, колоть не умел, Сергей почувствовал, что
игла, проткнув шорты, пошла косо вверх, будто на кнопку сел.
...Один раз он сел на кнопку. Сзади сидел Володька, переросток, с
любыми двумя в классе справлялся одной левой. Сергей встал, аккуратно
вытащил кнопку из тут же промокших небольшим еще более темным пятном
темных сатиновых шароваров, бросил кнопку в дальний угол, к
экономической карте, Володька смотрел спокойно, с легким интересом, не
вставая из-за парты, - ноги его помещались в ней враспор, китайские
кеды сорок четвертого размера твердо стояли на полу, коленки
вдавливались в нижнюю доску ящика, трикотажные тренировочные штаны с
разошедшейся застрочкой вдоль штанины - "стрелочкой" - натянулись
штрипками. Сережка вцепился, почувствовал, как заскрипели, затрещали
мышцы, - и перевернул парту вбок, Володька упал в проход, завозился,
пытаясь высвободиться. И, точно замахнувшись, словно на штрафной,
Сережка ударил его добела ободранным носком почти до праха доношенного
отцовского ботинка - в лицо. Если бы Володька встал, Сережке был бы
конец. Но Володька не встал. Слепо стирая, и стирая, и стирая кровь,
заливающую лицо, он кричал без слов и лежал, так и не вылезши из
парты.
Через три недели сняли все швы, и он уже гулял по больничному
саду, дожидаясь, когда выпишут после сотрясения. Вдруг над забором
взгромоздился Сережка. Снизу его держали Толик и Круглый, но забор был
глухой, Володька не мог их видеть, и они согласились дер-жать.
- Видишь, - сказал Сережка и поднял над забором тяжелый штык от
карабина СКС с полусгнившей ручкой. - Видишь? В степи нашел. Выйдешь
отсюда - уходи в "молоточки". Придешь в школу - убью.
Пацаны устали, плечи их стали дрожать. Сергей спрыгнул на землю,
спрятал штык в сумку "Динамо", между тетрадками и всяким барахлом, и
пошел в степь, где в ту весну проводил почти целые дни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16